Подписываюсь.
«Обязуюсь прервать всякие отношения с близкими и дальними родственниками и знакомыми… В случае…»
Подписываюсь.
— Только не думайте, что это формальность, — предостерег «вербовщик», — все положения, оговоренные в документах, имеют силу закона и в каждом пункте применяются буквально. Кроме того, мы оставляем за собой право любой параграф договора подтвердить действием.
Недооценил я поначалу этот пунктик. Пропустил мимо ушей. Думал, так, обычная бюрократия. А он был основой основ службы, в которой мне предстояло «трубить» всю отпущенную судьбой и начальством жизнь!
Наш договор не был стопкой бумаг, которая могла сгореть, или утратить свою силу, которую, передумав, можно было выбросить в мусорную корзину. Бумаги были лишь макушкой огромной пирамиды взаимного подчинения и принуждения. Контора умела удерживать свои кадры. И выцветшие чернила личной росписи здесь значили очень немного!
— Мужайся, курсант! — предупредил очередной кадровик-секретчик, — тебя ждут не самые приятные испытания. Ты готов?
— Да!
— Ты должен понять, что цели, которым мы служим, не разрешают прошлого. Мы не принадлежим себе. Мы всецело, со всеми потрохами с дня сегодняшнего до последнего принадлежим Учреждению. Для нас нет вчера, но только сегодня. Мы не можем позволить себе чувства, в том числе родственные. Это не совместимо с исполнением стоящих перед нами задач.
— Я понимаю!
— Ни черта ты не понимаешь! — вдруг сошел с казенного тона «вербовщик». — Постоянно, изо дня в день, до крышки гроба тебя будут ставить перед выбором. Или-или. И каждый раз с тебя будут требовать не слов, не бумажного росчерка — действия! И каждое такое действие будет все дальше вытеснять тебя из круга привычной жизни, обрезать последние пути к отступлению. Тебе разрешат больше чем прочим, но заставят платить стократ!
— Я понимаю!
— Ты готов пожертвовать прошлым?
И подчиняясь инерции игры в супермена, не в силах остановиться ценой признания собственной слабости и не представляя, чем уже завтра мне придется расплачиваться за собственное согласие, я сказал:
— Да!
— Тогда готовься к своей смерти!..
Я умер через неделю. Я умер для мира, для семьи, для друзей и, может быть, для себя самого.
Я умер.
Серую бумажку извещения, казенно-сочувствующие лица работников военкомата увидела моя мать.
«…числа …года Ваш сын погиб в результате несчастного случая при прохождении срочной службы в в/части…»
— Успокойтесь, мамаша. Сядьте, мамаша.
Крепкие солдаты крутили в тесном проеме подъезда цинковый гроб. Гроб с моим телом.
И все это — растерянность и шок матери, скребущий по стенам гроб, всхлипы младшей сестры, растерянную суету соседей, молчаливое отчаяние отца, полотенце, венки, табуретки я видел сам! Я видел все снова и снова, прокручивая пленку на экране монитора.
Ах, как профессионален был оператор! Как близко показаны глаза матери, как отчетливо слышен скорбный шепот голосов, как все натурально и в то же время художественно. Куда там «Мосфильму»! А ведь снимал он скрытой камерой!
Цинк, конечно, вскрывать не разрешили, ссылаясь на вид травмированного тела. Гроб металлической громадой встал посреди комнаты. Моей комнаты. Я видел знакомый диван, стол, книги и… собственный гроб. И снова: слезы, причитания, вой матери, скорбь знакомых, школьных друзей.
— Вы еще можете все отменить. Вы можете сказать нет. Мы найдем способ исправить… — шептал на ухо инструктор. — Вы можете…
Но отчаяние и упрямство, стыд и гордость и еще страх и какая-то безнадежная злоба стискивали мои зубы. Я не желал показать им свою слабость. Я молчал. Я молчал! И своим молчанием говорил — да!
Но мало им было пассивного согласия. Молчание для них не было знаком согласия. Согласием для них было — действие! И только оно!
Мужайся, курсант! Сжимай зубы и усваивай новые правила. Это называется «крещением»!
Через сутки, с помощью грима, жестов, одежды изменив свой облик, я должен был выехать к месту моего первого служебного задания — на собственные похороны!
Я должен был сам разработать легенду прикрытия, внешнюю маскировку, страховку, учесть пути отступления, найти как, присутствуя на собственном погребении, остаться незамеченным, с каких точек наблюдать за обрядом прощания, чтобы увидеть больше. И все это впоследствии изложить в рапорте с указанием деталей, подсчетом присутствовавших и случайно прошедших рядом людей, описанием их действий и реакций.
Я уже знал правила игры — оценки пойдут за все: оригинальность идеи, учет топографии места и психологических факторов, внешнюю маскировку, степень приближения к объекту — чем ближе я буду стоять к срезу своей могилы, тем больше наберу очков. Они правы. Частокол частностей способен загородить общее. Азарт решения задачи сильнее потенциального ужаса ее итогового ответа. Наверное так изобреталась атомная бомба. И чем более красивое решение я отыщу — а кто откажется быть первым среди лучших — тем безнадежней я увязну в липких тенетах Конторы. Они вязали меня моими собственными руками! Жестоко, но как неодолимо верно отрезали они мое прошлое! И не с кого, в случае чего, спросить — я сам выбрал, выковал свою судьбу. Выхода мне оставили только два — вперед или назад. Но где-то в глубине души я догадывался, что отступление — иллюзия. Ход назад исключен. Слишком много я узнал, слишком далеко зашли наши с Конторой отношения. Я решал конкретные задачи: как до неузнаваемости изменить лицо, походку, голос, какую выбрать одежду, в качестве кого, не привлекая внимания приблизиться к похоронной процессии. Я думал, разрабатывал, браковал варианты. Я решал десятки мелких задач, на самом деле решая одну-единственную — продажу своих тела и души Конторе.
Сделка состоялась!
Двенадцатый час.
Экраны молчат. Меня провоцируют на сон. Я должен сопротивляться! Разминать мышцы. Думать. Петь про себя песни. Вспоминать. Только не спать! И я вспоминаю.
Процессия втягивалась на кладбище. Гроб несли десять человек. Интересно, что там внутри? Или может быть кто? Где можно надежно спрятать неугодное тело, как не в официальной могиле, прикрываясь словно щитом натурально плачущими родственниками. Я уловил дух Конторы и теперь не удивлюсь любым, самым фантастическим вывертам. Собственно говоря, я и сам стал ее частью, если при наблюдении за собственным захоронением меня посещают такие мысли. Что-то надломилось во мне в последние дни.
Остановились возле могилы. Замерли. Кто-то побежал за забытыми в машине табуретками. Держать «меня» было тяжело. Пот заливал глаза носильщиков. Я видел их рядом, буквально в сантиметрах от собственного носа, скользя панорамой по лицам. Вот одноклассник, с ним я полгода сидел за одной партой. С этим куролесил во дворе. Сосед по лестничной клетке. Друг детства. Я плавно двигал объективом теодолита. Это было мое изобретение, которым я, не без основания, мог гордиться — установить за ближними памятниками треногу с теодолитом, поставить возле могилы рейку и припав к окуляру внимательно и главное безопасно наблюдать за происходящим. Я мог легко перечесть участников, рассмотреть детали их одежды, выражения лиц, не выказывая себя. Конечно, натяжка здесь присутствовала — какого дьявола понадобился теодолит на кладбище? Но кто в такой момент обращает внимание на мелкие странности. Главное я умыл своих кураторов. Они очень хотели втолкнуть меня в толпу скорбящих друзей и близких, подвести к краю могилы, посмотреть на мои дерганья. Не вышло! Подпортил я им удовольствие. С одной стороны я ближе к объекту чем мог бы быть стоя где-нибудь сбоку под видом случайного могильщика, с другой, не нарушая поставленных условий, отстранен от происходящего. Я не участник, но лишь сторонний наблюдатель. Таким меня и кушайте, коли не поперхнетесь!
Опустили гроб. На него, разрыдавшись, упала мать. Придвинулся, попытался ее успокоить отец. Могильщики расправили канаты.
Странно, ведь это моя мать, мой отец, а я словно каменный повожу объектом теодолита, замечая, рассматривая, запоминая. Может от того, что наблюдаю окружающее как спектакль, заведомо зная интригу, зная, что все это лишь фокус, дурной розыгрыш, ведь я не там, в тесном нутре цинка, а здесь, живой и невредимый. А может от того, что догадываюсь, что сейчас меня «смотрят» со всех сторон. Очень им важно установить степень моей психологической устойчивости, поймать самый малый всплеск эмоций: дрогнувшую мышцу, шевельнувшуюся бровь, размытый слезой зрачок. Не дождетесь! Я машина, я лишь продолжение теодолита, я наблюдаю, замечаю, фиксирую. Не более того!
Грохнул автоматный залп. Отметить куда пошли солдаты, куда отлетели стреляные гильзы. Это детали. Это важно.
Гроб подняли, поставили на ломы, упертые в края могилы. Я вжался в окуляр теодолита. Близко, невозможно близко, увидел глаза матери, отца. Почему я не могу бросить свое укрытие, подойти и прекратить весь этот спектакль? Почему должен наблюдать страдание моих близких, изображая камнеподобного чурбана? Почему?!